Сон не заставил себя долго ждать. А вместе со сном пришло воспоминание…
«…Он слышал тяжелое, хриплое дыхание за деревянной решеткой, словно воздух был чужой стихией для священника — так дышит рыба, вынутая из воды… «Благословите меня, святой отец, ибо я много грешил…» — Лайам удивился, почему он не испытывает стыда, который должен был прийти к нему при словах раскаяния. Он перечислял свои «преступления» святому отцу, улыбаясь в темноте исповедальни, не чувствуя никакой обиды или возмущения оттого, что был вынужден раскрывать свои тайны перед человеком, которого не любил, и даже более того — не уважал… «Я лгал, отче, я воровал…» — Огромная голова священника за ромбоидальными ячейками решетки мерно кивала в ответ, принимая признание в очередном прегрешении — очевидно, духовник слышал такие вещи не в первый раз… «Я «баловался» со своим телом, отче… (мальчиков приучили говорить более скромное «баловался» вместо «наслаждался») и говорил непристойные вещи про Господа Бога…» — Голова священника дернулась и застыла в самом начале кивка, а дыхание участилось… Лайам улыбнулся еще шире… «Я спросил Бога, почему Он… несчастный ублюдок… внебрачный ребенок… сын неизвестного отца…» — голова священника повернулась к нему; мальчик чувствовал на себе горящий взгляд невидимых ему в темноте исповедальни глаз. «Почему Он забрал моего отца у матери и у меня». — Теперь улыбка «кающегося» грешника стала похожа на хищный оскал; он глядел неподвижными и, казалось, незрячими глазами прямо перед собой.
— Лайам, не Господь отнял жизнь у твоего отца, а бандиты…
«И почему Он… почему Он сделал мою мать…» — глаза мальчика застилали слезы, но улыбка все еще не сходила с его лица, — «Он допустил, чтобы она стала делать все эти вещи… сумасбродные вещи… Из-за которых она вынуждена была уйти…»
— Лайам, — послышался голос священника, звучавший теперь несколько иначе — ласково, вкрадчиво…
«Почему…» — Мальчик в первый раз всхлипнул; он вцепился пальцами в переплетения прутьев деревянной решетки, напрягая все мышцы, словно он хотел выломать эту преграду между собой и святою Правдой… Тень за решеткой шевельнулась, и свет заменил темный контур массивной фигуры — исповедник поднялся со своего места… Дверь позади Лайама распахнулась, и в нее вошел Отец О'Коннелл, положив свою большую руку на плечо мальчика… Лайам оттолкнул ее от себя и кинулся в темный угол кабинки. Уткнувшись головой в колени, дрожа и всхлипывая, он рыдал, не в силах сдержать свои слезы… Священник, грузный, дородный мужчина, чей темный силуэт вырисовывался на фоне открытой двери, нагнулся к нему, раскрыв объятия…»
…Стук в дверь.
Глаза Холлорана мгновенно открылись; он пробуждался не так, как просыпаются избалованные, изнеженные всеми удобствами цивилизации люди — его мозг работал ясно и четко, мышцы работали безотказно. Сон остался в памяти только как далекий образ, как воспоминание, тотчас же готовое исчезнуть, уступив место более насущным делам. Он встал с постели; его движения, несмотря на всю их быстроту, оставались плавными и мягкими, как у сильного хищного зверя. Прежде чем стук в дверь повторился, Холлоран успел подойти к двери, засунув пистолет в кобуру. Он приоткрыл дверь, автоматически чуть отступив назад и придерживая створку ногой, чтобы тот, кто стоит в коридоре, не смог распахнуть ее во всю ширь и ворваться в комнату.
За порогом стояла Кора.
Вокруг него стояли свечи. Много толстых черных свечей. Они едва освещали комнату, хотя его тощее обнаженное тело было единственным светлым пятном во мраке этой комнаты, в самом центре круга свечей, льющих свое мерцающее мягкое сиянье. Двое смуглокожих мужчин умащивали его кожу; их движения делались все быстрее и жестче по мере того как кожа становилась скользкой и мягкой.
А из дальнего конца комнаты на него смотрели чьи-то глаза — темные, немигающие, они глядели, не отрываясь ни на секунду.
Парнишка застонал, слегка приподняв голову и пытаясь отвернуться; казалось, это стоило ему больших усилий — все его движения были вялыми, члены отказывались повиноваться. Проклятая жидкость, впрыснутая в вену, была виной головокружения и дурноты, последовавшей за слабым стоном и трепыханьем жертвы — эти люди сделали его покорным… Они держали его без сознания почти все время. Но иногда… Иногда арабам было приятно послушать его вопли и крики.
Ни один звук не вырвется за стены этой комнаты, говорили они ему, ухмыляясь. Здесь проводятся тайные религиозные обряды, и сама земля поддерживает эти своды. Кричи, кричи громче, твердили они. Визжи, чтобы мы могли насладиться твоим страхом и твоими криками, говорили они, втыкая иглы в его живую, трепещущую плоть. Мы хотим видеть твои слезы, пели их тихие, почти сладострастные голоса над ухом в то время, как острия вонзались в его половые органы.
Они удалили все волосы с его тела, выдернув даже ресницы, очистив от волосков даже его ноздри, и теперь его нагое тело тускло поблескивало в мягком рассеянном свете. И он чувствовал, как руки и ноги наливаются тяжестью; он не мог пошевелиться до тех пор, пока слабость не проходила и его мышцы не обретали способность сокращаться, а вместе с этим приходила боль. Тогда он корчился и кричал так, что, казалось, стены должны были отзываться эхом на его звериный вой. Иногда — возможно, под действием какого-то наркотика — боль становилась острой, почти невыносимой.
Когда им надоело слушать его брань и жалобы, они подрезали ему язык, подвесив после этого его бесчувственное тело так, чтобы он не захлебнулся собственной кровью. Они прижгли рану какой-то жидкостью, причиняющей больше мучений, чем острое лезвие, резавшее живое тело. Они передразнивали его нечленораздельную речь, по очереди насилуя юношу; действуя на редкость энергично и грубо, они повредили ему прямую кишку; только кровь, смешавшаяся с испражнениями несчастной жертвы, остановила увлеченных варварским наслаждением палачей.